– Помнишь ли, князь, – спросил Малх, – что Всеслав сказал Колоту-ведуну после хазарского побоища?
– Помню. Войску большому – дело большое. Вещий наш князь. Дело совершается. В степь мы вышли. Далеко от старого кона летают россичи. От больших дел новый ветер дует в наших старых лесах, на наших старых полянах.
– Не бывало такого, – сказал Крук. – Мы узрели небывалое для росского глаза. В сердцах у нас, в наших душах добыча, не знаю какая. Дня вчерашнего вы не вернете, нет, не вернете, други-братья, как не быть из старости молоду. Людей мы взяли, много людей к нам доброй волей пристало. А вот он, молодой, – Крук указал на Мала, – женщину себе добыл чужую, род от нее поведет. У меня, старого ворона, душа думой шевелится. Новые птицы будут, иной щебет будет у них.
Из любви к Ратибору Крук смолчал, что есть в обозе девушка, которая зовет себя княжьей.
Тот берег, имперский, поднимался над Дунаем скалистыми обрывами. Два ромея, решившиеся на новую жизнь, закончили трудную переправу. Не в силах подняться на ноги, они мертвыми телами отдыхали на самом урезе реки.
– Вон они, – указал на них Малх, – сами тянутся к нам. Как со мной было когда-то. Что в себе несут? Сами не знают.
Молчали, глядели все. Малх размышлял вслух:
– Что в нем, в ушедшем? Идя в поход, я, как дитя, тешился думой о наслаждении спором, беседой. Я хотел нечто сказать ромеям. Кому? Пустое все, как покинутый пчелами сот. Домой хочу, к себе, к семье. Пусть же станет прошедшее прошлым.
Остановив коня, чтобы в последний раз в жизни взглянуть на границу империи, Индульф не заметил, как его оставили. Больше половины жизни прошло.
В Италии его потянуло вернуться домой, на берег Холодного моря. Зачем? Правильно сказал Георгий-скамар: нечего искать сверстников, сделавшихся зрелыми мужами, да слушать рассказы об умерших.
Индульф останется на Роси. Походный князь Ратибор звал его и Голуба. Опытные воины нужны росскому войску. Князь Всеслав назначит им грады для кормления, россичи не откажут новым братьям в женах. Забыл Ратибор, что выполняет старое обещание, которое он давал молодому Индульфу на Торжке-острове. Быть ныне Индульфу с Голубом росскими сотниками.
Индульф не посылал бесполезные проклятия ромейской империи. Не перед ним она виновата, ведь он сам делал, своей волей. Не хотел он ничего изменить в своем прошлом, ибо сожаление недостойно мужчины. Но его память никогда не оставит в покое ни раздавленная Италия, ни великолепная и буйная Византия с ее храмами загадочных и бесчеловечных богов. Не погаснут небесные красоты палатийских дворцов, не умолкнет тихий шепот белоснежных служителей, не отвалится гной войны, и вечно будут светить образы не признавших себя побежденными Тотилы и Тейи.
Остановившись, долго глядели на юг два всадника, налитые силой, тяжелые, как конные статуи на форумах старых городов Теплых морей, застыв в невысказанной угрозе.
Индульф думал о маленькой женщине своей молодости. Амата пришла из неведомого и скрылась скользящей походкой ромеев, шаги которых беззвучно гаснут в неисчислимых жестоких толпах. Будто совсем забытая, с годами Любимая возвращалась чаще и чаще. Индульф любил ее. Позднее знание, юность глупа. Поздно пришло постижение невозможного, настоящего невозможного, достойного мужчины, к чему, Индульф ныне знал, его готовила Амата. Он не был первым для Любимой, не в нем одном она искала, теперь Индульф мог думать об этом без ревнивой горечи. Ее кто-то предал. Все и навсегда останется тайной, которую не купишь за горы злого золота злой империи. Воистину великое прошло мимо, как женщина с закрытым лицом, известившая о смерти Аматы. Вспомнился бог-базилевс Теплых морей. Вот тогда бы!..
– Ааа! – вслух простонал Индульф.
– Пора, друг-брат, старый товарищ мой, пора, – позвал Голуб, едва протолкнув слова через стиснутое горло. И, не думая, повторил не раз уже сегодня сказанное другими: – Изменились мы, изменились, и дней прошедших не вернуть, да и не нужны они. – И добавил свое: – Каждому дню – дело дня. Так будем жить, друг-брат, пока душа дышит в груди.
Товарищи повернули коней и послали их по запустелому уже следу войска.
Были оба они по-воински подобранные, но и встопорщенные, как хищные птицы, готовые выбросить крылья из напруженного тела и ударить острым когтем. Сухие глаза их смотрели хрустально-холодные, как беспощадные соколиные очи.
Индульф и Голуб уходили навсегда. Отныне они братья россичей и никогда не увидят империи. Так они решили. И еще – они хотели отдыха.
Они не знали тогда, что империя их не отпустит. Не поможет время. И желанный отдых не в их власти.
Обманутые, искалеченные, все ярче они будут вспоминать из пережитого все плохое, а хорошее будет для них гаснуть, пока не погаснет совсем.
Как все люди, они забудут, что дались в обман по своему недомыслию, что были они скоры в делах и медлительны в размышлениях. Ведь не себя клянет человек, попав в ловушку трясины-чарусы, которая издали обольстила его солнечной лаской цветущей поляны, такой дивной, когда смотрят на нее с опушки сурового леса, из-под нахмуренных северных елей.
Себя они обелят, оправдают. Иначе нельзя, не выжить иначе.
Но и очистившись, они не обретут покой. Беспокойные, они будут сеять волнение. Мстительные, они возбудят недобрые чувства и злое любопытство к империи, о которой они не устанут рассказывать россичам. Не устанут, ибо многое, может быть главное, они постигнут потом, вспоминая прожитое и находя слова для рассказа.