На самой Месе смрад пожара перебивался ароматами мускуса, розы, жасмина, ладана: не все торговцы догадались вовремя спасти запасы своих лавок. Поддельно-каменные колоннады и портики пылали, как факелы. Страшнее людей кричали лошади, забытые в конюшнях.
В подвале, среди глиняных амфор и мехов с винами Архипелага, переплетясь, давя один другого, валялись опившиеся люди. Кто-то бредил:
– Аааа… кожу дерут, дерут, аааа… Оставь, погибаю, оставь, не тронь ногти, добей, добей меня…
– Уууу… все кости перебили, кишки тянут, оооо… скажу, все скажу, пить, оооо…
Пьяницам виделись судьи, палачи; их растягивали на каменных столах; они слышали хруст собственных костей… Это не был страх наказания за бунт, за грабеж и меньше всего угрызения совести. Эпоха снабжает своими знамениями пьяный кошмар.
Когда утробные вопли стихали, было слышно, как сочилась разбитая амфора где-то на самом верху штабеля. Здесь вина хватило бы на мириады глоток.
Красильщик скользил на ступенях, стеклянно отшлифованных босыми ногами. Глубокий аромат вин, смешанный с тяжелым запахом людей, ворчания и вскрики, на влажных балках, как на лесных гнилушках, светящиеся пятна – все делало подвал опасным, подобно западне людоеда. Вход осветили факелом. Его пламени ответил бурный взрыв пьяного бреда. Красильщик выбрал упругий, грузный мех.
Зимняя ночь наступала на город. Стена, преграждавшая доступ в порт Контоскалий, освещалась бликами пожара. Северо-восточный ветер густо и тяжело мчался поверху, под стеной было затишно. Сюда набилось несколько сот мятежников. Закопченные, оборванные, битые копьями и мечами, но без тяжелых ран, они устали до той степени изнеможения, когда больно поднять руку. Никто из них не был в состоянии связать слова для рассказа – и все же они ведь заставили отступить самого Полководца Востока. Отступил Велизарий? Да или нет? Проклятые ипасписты подло зажгли город, да еще помешала усталость…
Сжавшись в кучи, чтобы стало теплее, они делились кусками. Стегно быка, бараний или свиной окорок, бедро лошади – все равно, голод не разбирает.
Толстые бурдюки с растопыренными ногами, мохнатые, как козлы, вызвали слабое, но искреннее оживление. Вино имело приятный привкус и мужественный аромат. Дубленая кожа хранилища сообщала вину темно-желтый оттенок и запах, ценимый знатоками. Для обитателей Теплых морей вино служило не только для наслаждения плоти. Узнать нёбом и носом родину лозы было искусством, благородной тонкостью, отличавшей ромея от варвара. В грязной таверне нищий оборванец кичился изысканностью вкуса, и люди бились о заклад последнего обола.
Перед рассветом Красильщика разбудило сознание необычайного. Когда он был центурионом Георгием, он, кажется, думал об отдыхе. После двадцати лет строя начинает казаться весьма соблазнительным обеспечение, обещанное законом. Домик на куске земли с сотней виноградных лоз, дюжиной оливок, двумя десятками груш и яблонь, грядкой-другой овощей. Если прибавить к этому десяток солидов выслуженной пенсии, жизнь будет, право же, сладкой. В казармах легионов далеко не всегда вспоминают прежние победы и стремятся к новым, как утверждают вербовщики. При всей расточительности солдат у иного копится кое-что из добычи, подхваченной на пути славы, то есть ободранной с тел на полях сражений и отнятой у мирных жителей.
Когда Георгия уволили, он не нашел себя в списках выслуги. Он встречал нищих с рубцами ран, с мозолями на челюстях от чешуи каски, бывших ветеранами. Но с ним самим, думал Георгий, так не получится.
Судья, обязанный защитить Георгия, обрушил на него тексты законов, в которых ничего нельзя было понять, и за неосторожное слово обвинил жалобщика в неуважении к базилевсу. Судья взял все имущество – сто восемьдесят солидов, но по доброте душевной вышвырнул нищего Георгия целым, сохранив ему пальцы, нос, уши и глаза.
Вычеркнут из списков живых! Пустяк. Людей вычеркивали даже из списков мертвых. Это значило выполнить работу божества, значило превратить человека в безыменную пыль, собрать которую для восстановления истины не властен никто.
В сущности, отставной центурион отделался легко. Вскоре после того, как его ощипал судья, в Филадельфию Лидийскую, где совершилось это заурядное событие, прибыл новый префект Иоанн, прозванный Максилоплюмакиосом за уродливое лицо с челюстями, как у гиппопотама. Иоанн, по слухам, купил у Юстиниана свою должность за пятьдесят кентинариев золота.
Хорошо, что Георгий догадался отдать все сразу. В Филадельфии жил на покое заслуженный легионер Диомид, при Анастасии получивший почетное звание евокатуса. Максилоплюмакиос обложил Диомида на двадцать статеров, хотя по закону евокатусы не платили налогов. Старик упорствовал, защищая свое достоинство, а когда он стал ссылаться на бедность, ему не поверили. Доведенный до отчаяния ежедневным сечением розгами, Диомид обещал выдать золото, якобы припрятанное в доме. Георгию довелось видеть, как Диомид плелся в окровавленных лохмотьях под надзором двух тюремщиков. В своем домике Диомид спустился в погреб, куда тюремщики поленились последовать. Но им пришлось побеспокоиться, так как старик успел задушиться. В бешенстве тюремщики разграбили жалкое имущество Диомида, а тело выкинули на городскую свалку. Боясь Максилоплюмакиоса, люди оставили в пищу воронам тело бывшего ипасписта базилевса Анастасия.
Диомид был хотя человек известный, но простого звания. Префект не пощадил и сенатора Петрония, обладателя коллекции рубинов, сапфиров, изумрудов, камей. По рассказам, они сохранились в роду от тезки Петрония, его предка, любимца Нерона. Максилоплюмакиос велел заковать Петрония и сечь розгами, пока он добровольно не отдаст камни. Филадельфийский епископ Ананий в полном облачении прибыл ходатайствовать за Петрония. Префект выгнал святителя с площадными ругательствами.